"Берется любая обезьяна, ей даётся лейбл, имидж, два года идёт раскрутка"
Рынок классической музыки контролируется мафией
"Берется любая обезьяна, ей даётся лейбл, имидж, два года идёт раскрутка"
Вадим Журавлев
В Москве, в рамках музыкального фестиваля "Черешневый лес", организованного агентством "Краутерконцерт", прошел сольный концерт знаменитого пианиста Андрея Гаврилова. Мировая слава пришла к нему в 1974 году: после победы на конкурсе имени Чайковского Гаврилов заменил Святослава Рихтера на концерте в Зальцбурге. Несколько лет назад Гаврилов нарушил все каноны жизни звезды, бросил мир музыки и прожил два года среди аборигенов Океании. В прошлом году он возобновил концертную деятельность. С Андреем Гавриловым встретился корреспондент "ГАЗЕТЫ".
— Вы много лет не были в Москве и вдруг зачастили...
— Мне было очень интересно посмотреть на новую Москву — и я приехал. Ужасно мандражировал. У меня было много неприятностей в России во времена оные, и мне пришлось страну покинуть. Уезжал в очень плачевном состоянии, практически после двух покушений на мою жизнь. Меня в 1985 году вывезла в Лондон дочь влиятельного члена политбюро, пожертвовав собой и папой. У меня была вегетативно-сосудистая дистония, почти эпилепсия. Ещё три месяца в России — и я бы умер. Меня английская разведка держала в save house, охраняя от покушений. Первые годы я даже не разговаривал по-русски, не мог слушать русскую речь. У меня была русская жена, но мы дома говорили по-английски. Со временем это стало уходить в прошлое, хотя кошмары мне снились лет десять-пятнадцать. Когда я встретился с Барышниковым в первый раз в 1985 году, спросил его: "А вы вспоминаете ваши российские приключения?" Он ответил: "Это у меня в крови". Он как раз начинал снимать фильм "Белые ночи", где экранизировал свой кошмар. Ему лет десять снилось, что его самолёт неожиданно садится в России. Самолёт падает, он теряет сознание и просыпается в госпитале и майор КГБ говорит ему: "Welcome home, Nikolay". Потом мне о том же рассказывал Владимир Ашкенази, и для него все это было живо.
— То есть теперь Россия не даёт повода для кошмаров?
— В первое возвращение я был в состоянии постоянного ужаса. В душе осталось много нитей, о которых я и думать забыл, но они сразу проснулись и забренчали, как только я сошел с самолёта. Меня поразила освобожденность от гнета. Я вышел на Новый Арбат, и меня поразили многочисленные кафе и в них масса народа, который улыбается. Вам это незаметно, поскольку вы здесь живёте. Для меня это был разительный контраст: в позах, в разговорах, в походке молодых и пожилых. Я просидел шесть часов в кафе на улице, пил кофе и смотрел на всех и думал: не снится ли мне это? Пятнадцать лет у меня не было мыслей о России, а теперь я все больше нахожу душевную связь. Мне очень хочется общаться с новым поколением, с новой публикой. Я думал, что все это давно умерло, но оказалось, что нет. Просто глубоко сидело. О-очень хочется говорить по-русски!
— Вы активно боретесь с коммерциализацией рынка классической музыки. Есть смысл нарушать сложившиеся десятилетиями традиции?
— Этот вопрос я задаю себе каждый день. Встаю утром, пью кофе и думаю: стоит ли все это продолжать или плюнуть на все и уехать к папуасам, с которыми я прожил два года. Было у меня и такое. Все, что вы говорите, — это правда. И на самом деле все это ещё грязнее, пошлее и циничнее. Это мафиозный, коррумпированный рынок, где царят разложившиеся артистические агентства. Просто продают мясо в различной упаковке. Против этого никто не поднимает головы, потому что доходы велики. Все это привело к тому, что в 1994 году я порвал со всем этим миром. Чувствовал, что тупею. 120 концертов в сезон (тебя выводят на доход 1,5-2 млн. долларов в год), 3-4 пластинки в год... Все это обычно — музыканты любят деньги. Это напоминает тараканьи бега. Потом таракан дохнет, выходят газеты с заголовками "Еще один сгорел на работе" — и на этом все заканчивается.
Я этого испугался, стал плохо играть, очень холодно. С каждым годом я играл все тише и тише. Расходовать себя было бессмысленно — публика продолжала быть довольной. Надо было просто играть тихо и чисто и улыбаться всем. Сломать это невозможно, это утопия. Но надо находить какой-то способ существования, когда ты можешь уважать себя, своё искусство, публику. Но это очень трудная жизнь — о коммерческом успехе надо забыть. Выкапывая топор войны с этими господами, становишься в довольно яркую оппозицию, которая совсем не приветствуется в этом мире и вызывает у него желание такого оппозиционера свести на нет. Рынок находится в руках приблизительно четырёх основных агентств. У них в руках несколько десятков тысяч артистов, они имели влияние на таких музыкантов, как Бернстайн, сейчас имеют на Аббадо — это все ребята из их обоймы. Со стороны кажется, что эти личности самостоятельные, но все они — в руках агентств, хотят они этого или не хотят, признаются в этом или нет. Даже такие фигуры при желании можно снять с этой карусели, поскольку здесь задействованы ещё лидирующие оркестровые коллективы и там идёт большая грызня. Можно провести грубую параллель с политбюро и с ожиданием смерти очередного лидера. Так очень многие ждали смерти Караяна, поскольку высвобождался Берлинский филармонический оркестр. Я никогда не забуду, как тело Герберта лежало в Зальцбурге, а на сцене траурными вещами дирижировали Мути, Аббадо... Напоминало сцену похорон из "Крестного отца" Копполы: гроб с маленьким Караяном, а вокруг него — дон Аббадо, дон Мути. Шеф Берлинской филармонии — это музыкальный директор земли.
— Вы не боитесь, что вас обвинят в том, что ваша борьба — это часть большой PR-компании?
— Совсем нет: я ушел на шесть лет из мира музыки, а этого никто не делает. Остался совершенно без денег, а эти господа привыкли все хорошо жить. Я здраво отношусь к материальным благам, и это было довольно больно. У меня в парке стояли три мерседеса, большая вилла с бассейном. Надо было довольно быстро решать и говорить всему этому "ауфидерзейн" навсегда. Были борения, мне не хочется красоваться, в первый год было трудно.
— А для жизни с папуасами нужны деньги.
— Нет, там только фрукты и рыба. Но я не готовил этот уход, это было спонтанно. Пришлось платить громадные неустойки. За четыре года я совершенно обанкротился, и многим хотелось усугубить ситуацию: ты у нас попляшешь!
— Тогда не является ли ваше возвращение в мир музыки предательством ваших же идеалов?
— Я возвращаюсь на других основаниях. Я не иду ни на какие встречи с этими людьми. И не буду, не подпущу к себе никогда из этого блока. Ищу приватных людей, хочу записывать только на видео. Это происходит с большими мучениями, но с огромным энтузиазмом и ощущением счастья я собираю вокруг себя команду молодых людей, повстанцев, музыкальных критиков, композиторов, немцев, англичан. За мной идёт легион свежих сил с пустыми кошельками и наполненными сердцами.
— Но ведь были же примеры людей, сопротивлявшихся рынку. Ваш друг Святослав Рихтер, например. Но вот его не стало, и оказалось, что о нём мало что можно сказать человеческого, отовсюду слышны только клише: "великий музыкант", "большой артист"...
— Для Рихтера это была игра в имидж, выработанная тонкая политика, вымуштрованная прохождением через сталинское время, хождением двадцать пять лет на грани расстрела. Этот человек себя полностью перековал и превратился в положительного героя. Что бы понять, каким был Рихтер, надо сказать, какие литературные герои ему нравились: "Генрих IV" Пиранделло, который всю жизнь изображает себя сумасшедшим, а в конце наносит удар шпагой, "Визит старой дамы" Дюрренмата. Все его любимые герои — мстители. В 1961 году он поехал в Париж и загулял в гейских саунах так, что там до сих пор это вспоминают. Это очень сложный характер, о котором здесь ещё широкие массы ничего не знают. Если вы считаете, что время назрело поговорить о Славе всерьёз и свободно, то, кроме меня, этого никто не скажет. Многие ребята, которые его окружали, были слишком мелки. Другие знают, но не скажут. Что-то знает о нём Юрий Башмет, что-то Наташа Гутман. Но это люди, которые никогда всего не скажут, тем более что он с ними никогда по-настоящему и не был открытым.
Мне самому, кажется, пора сказать о нём, и это не будет ему медвежьей услугой. Он всегда сам страдал от этого. Это идёт у него из детства, проведенного с отчимом Кондратьевым, который двадцать два года лежал и симулировал туберкулез костей, будучи шпионом. По ночам Слава с ним разговаривал, два раза вытаскивал его из петли. Слава всегда любил надевать маски. У него было такое количество масок, и он мог бы работать самым замечательным разведчиком. Это трагически сказалось и на его музыке, и на его уходе. Но это требует отдельного разговора — слишком это напоминает великую шекспировскую историю.
— Сейчас раскрутка решает все. Про Гергиева за границей пишут чуть ли не в каждой рецензии: настоящий русский дирижер, с русской меланхолией и русским лиризмом. Хотя именно этих качеств у Гергиева нет...
— Берется любая обезьяна, ей даётся лейбл, имидж, два года идёт раскрутка. Через два года все знают эту личность и общественное мнение уже сформировано внизу. Наверху этот процесс будет продолжаться семь-девять лет, чтобы снимать навар. В случае с пианистом Иво Погреличем это продолжалось двадцать лет, хотя этот человек без царя в голове, болван, раскрученный на моих костях, потому что ему досталось моё американское турне в 1980 году, на которое меня не пустили. А мой агент тогда пригласил на концерт в Голливуде всех звезд кино, и потом везде были фотографии: "Иво даёт автографы Барбре Стрейзенд", "Иво даёт автограф Марлону Брандо"...
Эти пузыри очень здорово держатся.
Я по себе это знаю, перед своим уходом я стал играть как свинья, а успех был все равно. Я играл, как подонок, из протеста, — холодно, тихо, сухо и с мерзким отношением. А многие так играют до конца жизни. Освободилась русская ниша, Светланов постарел. На кого ставить — на Гергиева. Был бы в Мариинском театре хромоногий карлик — было бы ещё лучше. Это никакого отношения к музыке не имеет. Существует русская ниша: этот машет, этот пляшет, а этот — с балалайкой. А тут у нас сидит за роялем серьёзный итальянец: вначале — Микельанджели, теперь — Поллини. Сейчас будут искать ему кретиноидного итальянца на замену: есть ниша — надо её заполнить.
— Для вас не существует авторитетов и правил игры. Откуда эта внутренняя уверенность в собственной правоте?
— Это целый комплекс. Я не могу сказать, что я в себя верю, как должен верить в себя артист. У меня очень большой опыт, большие знания. Благодаря счастливому стечению обстоятельств у меня есть большие возможности для сравнений. Я застал таких великих, у меня были такие стандарты — Пазолини, Висконти, Гуттузо, Пикассо, Слава Рихтер, Клаус Кински... Это все люди, в круг которых я попадал. Частично благодаря Рихтеру, частично — по "мираклевым" обстоятельствам. Я был пацаном, а им всем было шестьдесят-семьдесят, но я видел эти стандарты. И считаю себя вправе провести параллель не в пользу многих ныне живущих. Я ничего не несу, а просто говорю откровенно о том, что много лет болело, кровоточило.